Порог речи, сбивающий ее с толку, – молчание, амехания, ошеломление, ужас, тоска[1]. За порогом речь продолжается? Да, но другая… уже с другой явью и другим сном, как речь настоящей поэзии и настоящей мысли. Только она умеет хранить молчание, само молчание себя не может хранить, потому что молчание всегда – говорящее.
В. В. Бибихин
Порог речи, и этот порог – область, в которой имена отсутствуют (
Страна Утрата, das Land Verloren); там то, что совершенно невысказываемо – и одновременно всей силой требует быть высказанным, потому что если оно высказано и сообщено, оно воскреснет, оно будет спасено…
Сияние, которое не хочет утешить, сиянье.
Мертвые, Франциск, – они еще ждут подаянья.
Glanz, der nicht troesten will, Glanz.
Die Toten – sie betteln noch, Franz.
Высказать эту область можно уже только по ту сторону порога речи, пройдя его и выйдя наружу.
Это нельзя даже назвать центральной
темой Пауля Целана: это то положение, из которого, в котором он начинает всякую речь (стихотворение для него – прежде всего речь). Слов, как он нередко говорит, получается слишком много, но все они «наслоены вокруг крохотного кристалла в облике твоего (чьего?) молчания» (“Unten”).
И что еще важно: пороговое, молчащее, запрещающее речь и одновременно молящее о ней у Целана всегда смотрит. Можно сказать, оно не спускает глаз – и этим взглядом требует ответной речи: но какой-то другой, еще никому неизвестной речи. То, что видит Целан, – не видимое, а
глядящее. Обмен взглядами у него – аналог беседы. Речь, которая ему нужна, тоже должна быть
глядящей. Я думаю, в этом первая задача переводчика Целана: передать в другом языке глядящую на нас, молчащую – но молчащую не вообще, а
молчащую нам – силу его речи. Больше всего в этом поможет ритм.
Свои слова о пороге речи и о
другой речи, уже после порога (слова, с которых я начала), Владимир Бибихин относит ко всей настоящей поэзии и настоящей мысли. Но особенно это наглядно в отношении поэзии ХХ века, и европейской, и русской. Все значительные поэты ХХ века встречаются, вольно или невольно, с этим положением – и их речь оказывается «трудной» для тех, кто привык к обыденному слову. Однако и среди них градус напряжения речи Целана, градус «трудности» его стиха (то есть, перемена в нем значений слов, их последовательности, их соединений – в сравнении с привычными) значительно выше. Может быть, это происходит потому, что Целану требуется преодолеть более высокий порог, затрудняющий всякое говорение: горе Катастрофы, за которым, как привыкли повторять за Т. Адорно, поэзия вообще невозможна. Пауль Целан создал эту, невозможную после Освенцима, поэзию – и она оказалась высокой, гимнической поэзией нового строя («Псалом»).