ВГ: Конечно! Я о том, к чему мы приходим постфактум. Почему я вообще об этом заговорил? Меня очень волнует соотношение слова прозаического и слова поэтического. Я могу точно сказать о поэзии: есть тенденция к прозаизации – со всеми негативными коннотациями. Поэтический текст превращается в небольшую прозаическую зарисовку – холодную, сухую, аналитическую. А твоя книга каждым предложением, каждой клеткой тянется к поэтическому полюсу, к свету [смеется]…
ДС: Это такая вот сфера света, да. По-твоему, это для прозы современной вообще не типично?
ВГ: Илья намного больше меня следит за современной прозой. Но я таких современных книг больше не знаю. Надеюсь, еще найдутся!
ДС: Вот мы с вами сидим здесь, понимаете, вчетвером, и все вместе удивляемся отдельно существующей от нас всех четверых книге, которая такая получилась. Посмотрим, удастся ли дальше идти в этом ключе. Самое теперь интересное: вот она написалась такая, как какое-то отдельное существо живет. И вот я думаю, мы с ней сможем как-то дальше быть вместе или мы навсегда с ней разделились? Вот я Даша, я хожу на работу, живу свою жизнь. А вот она такая вся поэтическая и тянется к свету, как ты выражаешься. Мне очень хочется вместе с ней продолжать тянуться к свету. И, конечно, теперь, когда она есть, у меня есть за что цепляться, чтобы меня не снесло куда-то не туда.
Но у нас сложные отношения с ней, действительно, потому что она такая давнишняя… И с тех пор как она появилась, я всё время хожу и думаю. Ведь всё это продолжает вокруг меня вращаться. Я продолжаю из-за этого мучиться. И надо же продолжать что-то делать, нельзя сидеть сложа руки, надо продолжать, очень хочется продолжать, но я не знаю, получится ли.
ВГ: Честно говоря, в названии я сначала не особо обратил внимание на слово теорема, мне ближе, конечно, слово тишина. Твоя книжка сразу встала в один ряд с дорогими мне Жуковским, Тютчевым, Мандельштамом…
ДС: Извини, я вклинюсь. Почему меня смешит это название? Я всегда вспоминаю рассказ Набокова «Адмиралтейская игла»: он там издевается над писателем в том числе за то, что название так чётко вписывается в четырёхстопный ямб. А тут у нас четырехстопный хорей. И вот я все время смотрю на это название, думаю: Набоков бы поржал над ним [смеется]!
На днях, в русской библиотеке, загнанной безграмотным роком в темный берлинский проулок, мне выдали три-четыре новинки, – между прочим, Ваш роман «Адмиралтейская Игла». Заглавие ладное, – хотя бы потому, что это четырехстопный ямб, не правда ли, – и притом знаменитый. Но вот это-то ладное заглавие и не предвещало ничего доброго… – фрагмент рассказа Владимира Набокова «Адмиралтейская игла».
ВГ: Набокову иногда лишь бы поиздеваться!.. Да, ты меня поразила названием. История про мистификацию, честно говоря, мимо меня прошла.
ДС: Я очень рада, потому что всех почему-то зацепила именно эта история. И мне как-то обидно это, потому что она была вокруг сочинена просто, это был инструмент, а не самоцель. Конечно, было весело поиграть в мистификацию, но не более того.
ВГ: Действительно, эта история с мистификацией увлекательная, но мне становится обидно за сам роман: он сам по себе очень сильный, ему не нужны эти костыли. Когда я перечитывал его, у меня было ощущение, что я даже не домой вернулся, а в мое место силы – сад бабушки с дедушкой.
Пространство в твоем романе – абсолютно разное, такое, какое ты сам захочешь. В этом отношении интересны первые страницы, которые на удивление неприветливые. Они у меня срезонировали с началом «Записок из подполья»: «Я человек больной... Я злой человек. Непривлекательный я человек». А потом начинается совсем другое, словно ты вошел в сферу света, сияния.
ДС: Мне, наверное, утрирование его мрачного характера было нужно. Я же вовсе не профессиональный писатель: вот как оно писалось, так писалось. Я не знала, как получится, я не знала, что там дальше будет. И чтобы понять поточнее, насколько реально плохи его дела, насколько он погряз в самом себе, я, наверное, специально вначале прям педалировала его ворчливый характер. Потом он оказался, конечно, не такой противный, но все равно брюзга.
Понятное дело, что это я вытащила из себя мысль, которая меня в тот момент пугала: отказ от всего, от внешнего мира. Я подумала, пусть будет какой-то отдельный человек, в котором это будет доведено до предела. Что вообще может с ним случиться? И вот такого я нарисовала мрачного героя. Но я даже не представляю, как он выглядит, сколько ему лет…
ВГ: Да, мы же вообще про него ничего не знаем!
ДС: И это специально так, он таким и остался. И вот он со мной начал сам разговаривать вначале. Я его представила и подумала: расскажи мне, насколько ты сошел с ума. Вот эти самые первые пять страниц, о которых ты говоришь. А потом я подпустила всех остальных к нему. А дальше стала за ними наблюдать.
Я придумала ситуацию. Подумала: вот что будет, если… Это моя любимая вообще тема: какие-то книги, в которых есть сломанный первичный, базовый физический или логический закон. При этом ничего не объясняется: почему так, зачем так, – ничего не объясняется, просто персонажи помещены в этот мир, и мы смотрим, что с ними происходит.
И вот я подумала, сломаю-ка я пространство, пусть они все живут каждый в своем мире. Я придумала миры, персонажей, запустила их всех туда и стала смотреть, как у них складываются отношения, у кого с кем чего получается, вот. Это все достаточно интуитивно тоже, я не придумывала практически ничего. Там сюжета-то нет. Я не умею придумывать сюжеты. И мне это не очень интересно, честно говоря.
ВГ: Там есть хороший сюжет, как он ходит в магазин, например [смеется]!
ДС: Или как они ловят собаку непонятно где [смеется]!
ИФ: Это отличие от современной прозы в том плане, что она вся очень сюжетная, сценарная сейчас. И ты читаешь иногда романы, и это как будто сразу готовые сценарии. А у тебя сходство с Сашей Соколовым: ты можешь читать с любого места, и тебя захватывает стиль, умение держать поток языка. Флобер говорил, что хочет написать книгу, которая держится на одном стиле.
ДС: Да, и у него это получалось.
ИФ: Сейчас этот навык теряется у писателей, потому что они думают про другое, они думают не про язык…
ДС: … А про то, как потом это будет экранизировано. Я очень часто про это пишу в рецензиях, я сама это очень хорошо вижу: любая книжка мгновенно развертывается в кино. Как будто писатели вообще забыли о том, что они занимаются языком, что они занимаются искусством другого толка: это искусство слова, это другая субстанция, другие законы, кайф другой вообще от этого. И хочется, открывая книгу, читать книгу, а не представлять себе фильм на экране.
ИФ: Они сценарий материализуют, они берут сценарий и делают из этого роман.
ВГ: Вот мы могли бы сейчас с тобой построить весь разговор о пространстве или о времени в романе, у тебя в нем есть фраза «от времени можно спастись только пространством». И говорили бы об этом часами, там есть, что обсудить. Но нам просто интереснее сегодня поговорить о другом. Это и есть сила «Теоремы тишины» – это мощный текст, как к нему ни подойди.
ДС: Наверное, так получилось, потому что я не делала упор ни на какие сильные стороны. Несмотря на то, что она очень далека от реалистичности, что в ней что-то сломано, что она магическая отчасти и вообще не похожа на реальную жизнь, мне очень хотелось сказать правду. Если это хотя бы где-то, хотя бы на каких-то страницах получилось: читаешь, и вот действительно так оно и есть – мир так выглядит и так слышится – то и слава богу.
Книга в первую очередь про правду. Её очень трудно поймать, очень трудно. Просто у меня был какой-то период в жизни, когда я не только видела, но мне удавалось иногда что-то записать. И потом, когда это перечитывала, я видела, что похоже получилось. Я перечитываю, оно вроде как встаёт перед глазами точно так, как это было тогда. Хотя это очень трудно, потому что там же много из чего складывается, не только из картинки.
И про сюжеты. Сначала, когда я начинала, пробовала что-то писать в детстве, во взрослом возрасте, я думала: ну вот, придумала вот это. Но ведь я же должна сочинить историю, я должна рассказать какую-то историю, иначе мне не на что наматывать то, что я хочу сказать. Потом я поняла, что я просто не могу сочинять истории, наверное, и смирилась с этим. И бог с ними – с историями. Мне это не надо.
ВГ: Мне близки твои слова. Сейчас все гонятся за нарративом, особенно это заметно в стихах: почему бы не превратить стихотворение в небольшой рассказ? Может, для начала, потому что это совсем другой природы текст?
ДС: Я не думаю, что мне стоит писать стихи, не думаю, что у меня это будет получаться. Просто вот такое у меня письмо.
ВГ: То, что получается у тебя, не получается почти ни у кого в современной литературе. Так что твоя священная обязанность перед русском культурой – продолжать [смеется]!
ДС: Вижу, обложку твоей книги русская культура прикусила уже [смеется]!
ВГ: Слегка, да! Я эту книгу с собой где только не таскал уже. Знаешь, давай перейдем к каким-нибудь глупостям. В самом начале романа сам хозяин говорит, что он раньше приходил в лес с сушеными ананасами, и потом, по-моему, Лидия говорит о том же. К чему эти ананасы? Это из твоей жизни история?
ДС: Да, когда ездила по лесам как раз в те времена, я любила взять в термосе кофе, ананасы, сесть под сосну…
ВГ: Значит, это ты над собой смеешься?
ДС: Да, конечно. И в какой-то момент я просто сижу, ем этот ананас, думаю: «А дальше что? Что я сделала для русской культуры?» [Смеется.] Поскольку, конечно, Лидия с Хозяином в какой-то момент параллелизируются, Лидии кажется, что она все поняла, а Хозяину кажется, что он божество, хотя он-то как раз ничего не понимает, а Лидия зато понимает вообще все на свете, слишком много она понимает! Но это ей только кажется: кажется, что она влюбилась, но ни в кого она не влюбилась, просто это место позволяет ей забыть про время, забыть про то, что её мучает больше всего постоянно. И вот ей кажется, что она что-то поняла про этот лес, и он в итоге такой искусственный появляется у неё в конце.
У Лидии у единственной из всех есть развитие, она действительно что-то приняла там под конец, но на тот момент, когда упоминаются ананасы, она, конечно, еще не принимает лес: ей не нравилось, ей противно это было, она не понимала, зачем это надо, никакой красоты она не видела, а ведь она же метит туда, тоже в «лесные жители». Эти ананасы как бы показывают, что она не врубается, что она не здешняя: даже если ее посадить в лес, она все равно будет не там, пока не там. Нужно бы, кстати, возродить мне эту традицию с ананасами [смеется]!
ВГ: Забавная деталь про Ланцелота – он знаток поэзии!
ДС: Он же рыцарь тоже, как и мы с вами тут. Он такой смешной получился. Вообще с ними интересно было очень, потому что они все оказались не такие, какими я представляла их изначально. Вот Ланцелот, я думаю – он рыцарь, современный рыцарь: в косухе, с хвостом, нечесаный такой, психопат абсолютный! Он там проклинает всяческий феминизм, но при этом защищает Лидию всю дорогу, потому что он не может не защищать, это у него в крови, он заступается за неё, потому что он рыцарь.
Профессор же… В какой-то момент я легла в саду поспать, и явился мне сон, и я поняла, что надо им всем дать слово. Удивительно, что мне это не приходило в голову раньше, это же мой любимый литературный приём! «Лунный камень», например, в котором одну и ту же историю рассказывают разные персонажи, каждый со своей точки зрения. И оказалось, что мои персонажи вообще другие, не такие, какими я их представляла сначала. И особенно Профессор, он оказался вообще другой. Сначала он был похож на мою бабушку: забавный, немножко нелепый. А он оказался злой, язвительный, циничный! Он всех видит насквозь! Он вспомнил факты из моего детства, которые я забыла: про рожок мороженщика, например, я забыла об этом, и вдруг он мне об этом напомнил. И в итоге мне пришлось в начало возвращаться, его переписывать немножко. Потому что так он вообще не вязался с изначальным образом. И мне он очень понравился именно такой, каким он оказался, когда он мне сам про себя рассказал.
Они были просто именами, кличками. А потом, как сахарная вата, обрастали слоями, превращались в живых.
ИФ: Сначала ты сказала, что в основе были дневники, а уже потом ты придумала историю. А сейчас, по твоим рассказам, я понимаю, что эти герои жили в тебе. Вот тут-то магия и случилась. Здесь книга состоялась – дневники превратились в книгу.
ДС: Я не просто надёргала из дневников каких-то листочков, положила их и подумала: каким сахарным сиропом это залить? Нет, конечно, я просто знала, что мне надо это всё как-то использовать. Это буквально одно предложение то тут, то там. Вот весна, я иду в лес: меня торкает от этого леса каждый день – первый день, второй – на третий день мне удается написать одно предложение удачное на эту тему. Через ещё три дня удается побольше написать. Из всего этого потом я подгребала материал. Я до сих пор так со своими дневниками работаю: это такое огромное собрание сочинений Достоевского [смеется], я их выдергиваю, значит, по тетрадкам, беру, что-то подчеркиваю, загибаю уголочки, потом к этому возвращаюсь, когда мне это надо куда-то. Потому что ты, если сядешь за стол и скажешь себе – вот сейчас я должен написать про весенний лес, – ты так не напишешь никогда.
ВГ: У Пришвина, кажется, дневники в восемнадцати томах изданы.
ДС: Да, Пришвин в этом смысле интересный персонаж.
ВГ: Архетипичное описание природы, которое обычно вспоминают, всегда – патока, перебор. А ты потрясающе чувствуешь грань, когда вот-вот, еще чуть-чуть, и будет уже перебор, но ты никогда не перегибаешь. У тебя замечательное чувство равновесия!