эссе

Изменчивости детской потакая

Андрей Першин
Однажды ребёнок нашёл большой синий камень, но постеснялся тащить его домой. Он закопал сокровище у лесного рукава реки, а она вдруг немного разлилась. Когда вода спала, отыскать камень не удалось. По сей день мне кажется, что я помню точное место, но синий цвет камня вспомнить не получается. Синий диод на компьютере, синие горы, перья сойки или щурки, самые синие глаза. Синий лёд в китайской сказке останавливал время. Когда-то в Индии верили, что синий происходит от невозможности видеть вне каких-то пределов. «Ночь минералов в каждом из нас то же самое, что межзвёздная чернота в небесной лазури», – говорит поэт Жоэ Буске. «Пространство в нас – это не что иное, как интенсивность небес», – вторит Рильке.

Всё легче и легче касаешься начала жизни, начала времени. Не потому, что просто, а потому, что незаметнее, неуловимее. Возможно, всё незначительное, случайное и внешнее в тот миг – теперь я сам, теперь мы сами, и даже намного скорее всего важного, уникального, то есть насущно неповторимого. Ведь ценность – скорее функция, чем её понимание, ведь понимание – скорее процесс, чем его ценность. Красоту освобождают, а не ловят. Правда ли, что в Древнем Риме не было подходящего слова для синего цвета? Романские языки на основе латыни заимствуют название синего: bleu – германского происхождения, azur – арабского... И всё же хотелось бы вспомнить.

Как-то уже в школе я выращивал синий кристалл медного купороса. Это было домашнее задание, с которым мне особенно повезло: в маленькой банке из воды появился камень крупный и правильный, почти прозрачный, как сапфир. Но и это не тот цвет. Легко видеть, что «однажды» – более всеобъемлющая вещь, чем то или иное воспоминание. Легко ли ошибаться? Помнить о чем-то – вот предпосылка к забвению.

Однажды, когда я умру до конца
и белый день опадет с лица,
услышу я, как спросонок:
по тонким дранкам заборов моих
бежит, спотыкаясь, весёлый мотив:
их трогает палкой ребёнок.

И каждая нота в мотиве таком
сама по себе и к тому же с ледком,
как буквы в Клину и Коломне...
И буду я думать: играй же, играй
про отчий мой край,
про чуждый мой край,
про то, что я знаю, а ты не узнай –
про то, что никак не припомню.

Ольга Седакова

В этой готовности слушать лично мне видится большое самообладание. Любое обладание, управление – управление и смертью, любой вывод – вывод о непрерывности. Например, музыки, хоть бы и вневременной. Детство парадоксально, его знают все без исключения, но в собственном смысле оно не говорит. Впрочем, вещи проникают в слова не менее, чем слова в вещи. Безгласным детство тоже не остаётся, даже если мир опережает нашу речь. У ребёнка есть всё, кроме того, что делает его старше. В детских рисунках будто совсем нет опыта неверного понимания. Утраты и ошибки позже вымениваются на рефлексию. Детство становится реконструкцией и надеждой – романтической, фантастической, сентиментальной, пугающей. Вода человечества, вытекающая из тьмы? Например, разлившаяся река, создающая воспоминания в обмен на сокровище.

...Как если ребёнок тому, что живёт,
захочет найти инструмент многоствольный,
и клавиши гладит, и просит, и бьёт –
но всё не похоже; и вот, недовольный,
он крышку захлопнет и сам запоёт, –
так эти дома выступают невольно
из тёмных деревьев, и ночь настаёт.

(Ольга Седакова. Из цикла «Азаровка», «7. Деревня», избр.)


Деревня замерла, как детские качели.
Совсем светло; луна почти во всём находит щели...

(Владимир Лапин, «Полнолуние», избр.)

Но есть в превращении мотива детского интуитивного созидания и обратная сторона. Упоение скрывает одиночество, а лёгкая игра в конструкцию оказывается близка и к разрушению. Взять, например, замки из песка. Куда чаще становятся они метафорой неизбежного падения, непрочности, а не детской игры. Интересно, что обнаруживается эта тёмная сторона зачастую при нестерпимо ярком свете, когда всё-всё становится ясно, когда «только детские книги читать» уже поздно, когда уже ничего не изменить.

Дома как стопки детских книг
лежащих поперёк
возьми меня с собой на юг
где каменный песок
возьми снеси меня к себе
где лёгкая вода
смотреть как тихо почему целует никогда

(Анна Горенко (Карпа))

Интересно и то, что сознательный обратный шаг во тьму способен вернуть свету положительную функцию. Вместе с тем, наше детство, как новое направление и предел видимости, тогда подменяет мир, ведь мы смотрим будто в обратную сторону. Не за горизонт, а в безвидную декорацию собственного возникновения. Как если бы всё самое важное уже случилось, и прочее лишь подменяло эту ясность. Увидеть то, что было до рождения – один из самых популярных коанов, парадоксальных задач в духовной практике некоторых буддийских школ. Возможно, личное – это всегда преувеличенная связь. Почти безвыходная ситуация.

Порой моя жизнь открывала глаза во мраке.
Было чувство словно по улицам толпы брели
слепые в тревоге – держа путь к чуду,
а я невидимкой стоял.
Как ребёнок засыпает в страхе
прислушиваясь к тяжёлой поступи сердца,
долго, долго пока утро не вставит лучи в замок
и не раскроются двери мрака.

(Тумас Транстрёмер. Kyrie. Перевод А. Афиногеновой)

Со временем связано известное затруднение. Взрослому человеку время может показаться чем-то сродни пассивности внимания, ведь любой закон, любая мысль, идея, образ изменяют его. Похоже, однако, что любое искажение течения времени в контексте детства нарушает органику его сцепления с большим миром. Архетип становления элементарен, незаменим. Чистая экзистенция свободна от происшествий. Становление принадлежит действительности, а не нам, отодвинуть его даже на расстояние глагола – нельзя. Или всё же можно? Сколь многое может оказаться на расстоянии качества от нас, выглядеть недостижимым и оттого неестественным, тогда как в открытом пространстве правда и природа легко обнаруживают себя. Скорости и расстояния в нём лишаются своей прежней роли.

Не торопись, поскольку все дороги
тебя ведут единственно к себе.
Не торопись, иначе будет поздно,
иначе твоё собственное «я»,
ребёнок, что ни миг – новорождённый
и вечный,
не догонит никогда!

(Хуан Рамон Хименес, перевод А. Гелескула)

Пускай же поэт, как говорил Жан Фоллен, бродит «по цветущим лугам своего бескрайнего детства» «ничего не в силах забыть». И всё же мы выходим из дома, в надежде кого-то встретить, выходим из комнаты, даже если совершаем ту самую ошибку, выходим из детства навстречу детству другому. И вот уже кажется, что намного чаще, чем с забвением, сталкивается память с другой памятью, чаще, чем со смертью, сталкивается жизнь с другой жизнью. Стоит ли удивляться тому, что «океаническое чувство», в котором восторженный Ромен Роллан видел истоки религиозного и (отчасти) поэтического опыта, Фрейд отождествляет с инфантильным нарциссизмом? Куда как понятная, предсказуемая точка зрения. И всё же мне представляется, что многоликий культурный пессимизм ничуть не естественнее девственности «живого и прекрасного сегодня». Вынужденное равновесие.

Любовь есть королевство
что унаследовано нами от собственного детства
и раздроблено во многих ласках
на удельные княжества…
<...>
Любовь есть королевство
нас из него изгнали
мы всё грезим что нам поможет туда вернуться
та что уязвила нас всех сильней

(Стейн Мерен, избр., перевод А. Парина)

В этой невероятной и всё же обыденной встрече двух разных видов детства кроется его поразительное и потенциально безграничное разнообразие. В изменчивости, изобретении и воскрешении детства его действительная притягательность, а ещё новые побеги несбыточности. Подлинно новое – всегда ответ.

А слово... Что ж, изменчивое слово,
Как птичий крик вспорхнёт и возвратится,
Изменчивости детской потакая,
Изменчивостью детскою губя.
И лишь прикосновенье будет длиться.
И только осязанье будет длиться. <...>

(Геннадий Жуков, «Ты просишь рассказать, какая ты...», избр.)

Я не могу вспомнить тот синий цвет, потому что он меняется. А вот поверить в то, что чудо прошлого превратилось в чудо настоящего, вероятно, мог бы. Мы превращаемся в памяти друг друга ещё и потому, что память не принадлежит нам одним. Психологический факт: в утрате близких, в разрыве отношений или в распавшейся дружбе есть и почти физическая боль утраты внешней живой памяти, телесно ощутимое сокращение восприятия. «Мы сделаны из того же материала, что и сны», – говорит Просперо в шекспировской «Буре». Сон и детство – эталоны и обновления, и вполне пережитой утраты.

Выбраться наружу из твоей памяти,
как мотылёк из куколки.
Выбрать себе другое детство
и найти себе другое лицо.
Уехать бы мне в такую страну,
где бы не проживали твои глаза.
Влюбиться в каком-нибудь порту
в печаль, что пахнет прямо цветами.
Раствориться в ядах её, в отравах.
А затем, после этого краткого отпуска,
вновь как мотылёк
впорхнуть в твою память.

(Ален Боске, перевод Е. Винокурова)

Говорят, что есть разница между взрослым и детским узнаванием. Между тем, скажем, чтобы понять, кого изображает, играет этот человек и тем, чтобы понять, кто именно играет. Мне кажется, что всякое живое глубокое узнавание пульсирует между этими возможностями и благодаря им. Лирический герой Алена Боске хочет быть другим, хочет даже иное детство, и всё же стремится быть узнанным, родным. Потакать детской изменчивости – для него значит надеяться на большее понимание и единство. Как далеко можно зайти, когда идёшь обратно? «Избранник» Томаса Манна пьёт каменное молочко на одиноком острове, стал маленьким и оброс шерстью, чтобы потом взойти на высокий престол. Артур Гордон Пим оказывается и вовсе в молочном океане, навстречу несутся белые птицы, сверху падает белая пыль, а сама история обрывается.

Вот почему так важно «впорхнуть» в чью-то память. Полная обусловленность – всегда взаимна. Разница – дарится другому, совсем вне другого нет и разницы. «Есть книги, – писал Джордж Сантаяна, – в которых сноски и примечания, оставленные читателями на полях, куда интереснее, чем сам текст. Мир – одна из таких книг». Но так ли мы сами отличаемся от мира? Какой намёк на пустоту достаточен для тебя?

Земля подошла к нам
С закрытыми глазами,
Словно прося, чтобы ей протянули
Руку поводыря.

И сказала: пусть нечто
Неуловимое сблизит
Ваши чуткие голоса, –
Большего вам не надо.

Ваши тела пусть ищут брод
Здесь, на разливе времени,
И руки ваши ничего
Не знают про дальний берег.

Пусть в истоке, где нет ничего,
Рождается ребёнок
И проходит сквозь ничто –
Из лодки в лодку.

(Ив Бонфуа, перевод М.С. Гринберга)

Выражение – условие интерпретации, а не создания. Выбор, например, выбор сюжета, – это вариант развития, но в самом-самом начале вариантов как будто нет вовсе. Или, что то же самое, они вне наших чувств и разумения. Иногда отсутствие выбора – это просто всё начинать сначала. Существующее – героично: вся видимая материя звёзд и планет – лишь толика прохладного, неосязаемого мира, все деревья, живое время пейзажа, – герои, выжившие из тысяч семян и попыток. «Земля подошла к нам с закрытыми глазами...» Что ж, детство – наша общая тайна.

читайте также другие эссе на нашем сайте

фото – Андрей Першин